Глава четырнадцатая
         Глава 2
        
Глава 3
        
Глава 4
        
Глава 5
        
Глава 6
      
  Глава 7
       
Глава 8
        
Глава 9
        
Глава 10
        
Глава 11
        
Глава 12
       
Глава 13
        
Глава 14
       
Глава 15
       
Глава 16
        
Глава 17
      
  Глава 18
        
Глава 19
       
Глава 20
        
Глава 21
        
Глава 22
        
Глава 23
       
Глава 24
        
Глава 25
        
Глава 26
       
Глава 27
       
Глава 28
        
Глава 29
       
Глава 30
       
Глава 31
       
Глава 32
        
Глава 33
  

        
ГЛАВА 14
Постепенно костыли сделались частицей моего существа. Руки у меня развились вне всяких пропорций с остальными частями тела, особенно крепкими и твердыми стали они под мышками. Костыли мне больше не мешали, и я передвигался на них совершенно свободно.
При ходьбе я применял различные "стили", которым давал названия аллюров. Я умел двигаться шагом, рысью, иноходью, галопом. Часто я падал и сильно расшибался, но постепенно научился при падении принимать такое положение, чтобы моя "плохая" нога от этого не пострадала. Все свои падения я разбил на определенные категории и, падая, знал заранее, будет это падение "удачным" или "неудачным". Если костыли скользили, когда я уже вынес тело вперед, то я падал на спину, и это был самый "неудачный" тип падения, потому что моя "плохая" нога подвертывалась и оказывалась подо мной. Это было очень больно, и, падая таким образом, я, чтобы удержаться от слез, колотил руками по земле. Если же скользил только один костыль или я зацеплялся за камень или корень, то я падал вперед, на руки и никогда не ушибался.
Как бы то ни было, я всегда ходил в синяках, шишках и царапинах, и каждый вечер заставал меня за лечением ушиба или увечья, полученного в течение дня.
Но это меня не огорчало. Я воспринимал эти досадные неприятности как нечто неизбежное и естественное и никогда не связывал их с тем, что я калека, так как по-прежнему вовсе не считал себя калекой.
Когда я начал ходить в школу, я узнал, что такое смертельная усталость - постоянная беда всех калек. Я всегда старался идти напрямик, срезал углы, искал самый короткий путь. Я шел напролом через колючие кусты, чтобы не сделать нескольких лишних шагов, обходя их; лез через забор, чтобы избежать небольшого крюка, хотя до калитки было рукой подать.
Нормальный ребенок тратит свою избыточную энергию на всевозможные шалости: скачет, прыгает, кружится, идя по улице, подшибает ногой камешки. Я тоже испытывал эту потребность и, когда шел по дороге, давал себе волю и делал неуклюжие попытки прыгать и скакать, чтобы таким образом выразить хорошее настроение. Взрослые, видя эти неловкие усилия излить охватившую меня радость жизни, усматривали в них нечто глубоко трогательное и принимались глядеть на меня с таким состраданием, что я тотчас же прекращал свои прыжки и, лишь когда они исчезали из виду, возвращался в свой счастливый мир, где не было места их грусти и их боли.
Сам того не замечая, я стал по-новому смотреть на мир. Если раньше я испытывал естественное уважение к тем мальчикам, которые посвящали чуть ли не все свое время чтению, то теперь меня стали интересовать только достижения в области спорта и физических упражнений. Футболисты, боксеры, велогонщики вызывали у меня гораздо большее восхищение, чем деятели науки и культуры. Моими лучшими приятелями стали мальчики, слывшие силачами и задирами. Да и сам я на словах стал об наруживать самую настоящую воинственность.
- Вот как дам тебе в глаз, Тэд, после школы, тогда узнаешь!
Я не скупился на угрозы, но избегал приводить их в исполнение. Я не мог заставить себя ударить первым и лишь отвечал на удар.
Любое насилие было мне глубоко противно. Иногда, увидев, как кто-нибудь бьет лошадь или собаку, я спешил поскорее укрыться дома, обнять свою собаку Мэг и прижать ее к себе. И мне становилось легче на душе, потому что с ней не могло случиться ничего дурного.
Я почти все время думал о животных и птицах. Полет птиц действовал на меня как музыка. Когда я смотрел на бегущих собак, мне делалось почти больно - так красивы были их движения, а при виде скачущей галопом лошади меня бросало в дрожь от волнения, которое я едва ли мог бы объяснить.
Я не понимал тогда, что, преклоняясь перед всяким действием, воплощавшим силу и ловкость, я как бы возмещал свою собственную неспособность к такого рода действиям. Я знал лишь, что подобное зрелище наполняет меня восторгом.
Вместе с Джо Кармайклом мы охотились на кроликов и зайцев; в сопровождении своры псов мы бродили по зарослям и выгонам, и, когда нам удавалось поднять зайца и собаки пускались за ним в погоню, мне доставляло неизъяснимую радость следить за волнообразными скачками кенгуровых собак, смотреть, как они бегут, пригнув голову к земле, наблюдать великолепный изгиб шеи и спины, стремительный наклон туловища, когда они настигали увертливого зайца. Часто я по вечерам уходил в заросли, чтобы дышать запахами земли и деревьев. Среди мха и папоротников я становился на колени и прижимался лицом к земле, впитывая ее аромат.
Я откапывал пальцами корни травы; я ощущал живой глубокий интерес к строению и составу земли, которую держал в руках, к скрытым в ней тоненьким, как волоски, корешкам. Она представлялась мне каким-то волшебным чудом, и мне даже начинало казаться, что голова у меня находится слишком высоко и что из-за этого я не могу полностью воспринять и оценить траву, полевые цветы, мох и камни на тропинке, по которой я шел. Мне хотелось, подобно собаке, бегать, опустив нос к земле, чтобы не упустить ни одного благоухания, чтобы не осталось незамеченным ни одно из чудес мира - будь то камешек или растение.
Я любил ползать в папоротниках на краю болота, пролагая туннели среди подлеска, открывая каждый раз что-то новое, или лежать ничком, прижавшись лицом к светло-зеленым побегам папоротников, лишь недавно появившимся из
рождающей жизнь ночной темноты и мягко сжатым, словно кулачки младенца. Какая была в них нежность, сколько доброты и сострадания! Я опускал голову н касался их щекой.
Но я чувствовал себя стесненным, скованным в своих поисках чудесного откровения, которое объяснило бы и утолило одолевавший меня голод. И вот я создал себе мир мечты, в котором я мог вволю бродить и странствовать, свободный от оков непослушного тела.
После чая, перед тем как наступало время укладываться спать, в той полной таинственного ожидания темноте, когда лягушки на болоте заводили свою музыку и первый опоссум выглядывал из дупла, я выходил к калитке и долго стоял, глядя сквозь жерди на заросли, неподвижно застывшие в ожидании ночи. Позади них гора Туралла в эти так любимые мной вечера заслоняла восходящую луну, и ее крутая вершина четко вырисовывалась на фоне светлого неба.
Прислушиваясь к кваканью лягушек, крику совы и стрекотанию опоссума, я мысленно пускался бежать без оглядки, устремляясь в ночь; я мчался галопом на четвереньках, тыкаясь носом в землю, чтобы учуять следы кролика или кенгуру. Кем я воображал себя в эти минуты - динго или обыкновенной собакой, которая живет в одиночку, в зарослях, - не знаю, но я ни на минуту не отделял себя от зарослей, по которым носился без устали огромными прыжками. Я был частью этих зарослей, и все, что они могли дать, было моим.
В этом бегстве от действительности, связанной для меня прежде всего с трудностью передвижения, я познавал скорость, не ведавшую усталости, мне были доступны прыжки и скачки, не требовавшие усилий, и я обретал то изящество движений, которое замечал в ловких, занятых работой людях и в бегущих собаках и лошадях.
Когда я был собакой, несущейся вдаль в ночном просторе, я не знал напряжения, мучительных усилий, болезненных падений. Я мчался по зарослям, не поднимая носа от усеянной листьями земли, нагоняя скачущих кенгуру, повторяя их движения, хватая их в прыжке, проносясь над буреломом и ручьями, то выбегая на лунный свет, то скрываясь в тени, и все мышцы напрягались в моем не знавшем усталости теле; оно было полно энергии, вселявшей силу и радость.
Но когда кролик или кенгуру был пойман, мечты обрывались: меня занимала сама охота, преследование дичи, полное слияние моего существа с жизнью зарослей.
Я не представлял себе, что люди со здоровым телом могут чувствовать усталость. По моему глубокому убеждению, утомиться можно было только от передвижения на костылях - здоровым людям это чувство не должно быть знакомо. Ведь именно костыли мешали мне пробежать всю дорогу до школы без остановки; ведь только из-за них я чувствовал сердце биение, взбираясь на холм, и такое сильное, что я должен был долго стоять, обхватив дерево, чтобы отдышаться, в то время как другие мальчики спокойно продолжали путь. Но я не испытывал злобы к своим костылям. Такого чувства у меня не было. Когда я мечтал, костыли переставали существовать, но я возвращался к ним без горечи.
В этот период приспособления оба мира, в которых я жил, были мне в равной мере приятны. Каждый из них по-своему побуждал меня стремиться в другой. Мир действительности ковал меня; в мире мечтаний я сам был кузнецом.