Иван Шмелёв.  Лето Господне
Иван ШмелЈв. Лето Господне


    Праздники - Радости - Скорби

     Два чувства дивно близки нам -
     В них обретает сердце пищу -
     Любовь к родному пепелищу,
     Любовь к отеческим гробам.
     А.С.Пушкин

     Наталье Николаевне и
     Ивану Александровичу
     Ильиным
     посвящаю

     Автор
     Праздники


ВЕЛИКИЙ ПОСТ


ЧИСТЫЙ ПОНЕДЕЛЬНИК

    Я просыпаюсь от резкого света в комнате: голый какой-то свет, холодный,скучный. Да, сегодня Великий Пост. Розовые занавески, с охотниками и утками,уже сняли, когда я спал, и оттого так голо и скучно в комнате. Сегодня у нас Чистый Понедельник, и все у нас в доме  чистят.  Серенькая погода, оттепель.Капает за окном - как плачет. Старый наш плотник - "филонщик" Горкин, сказал вчера, что  масленица  уйдет - заплачет. Вот и заплакала  -  кап... кап...
кап... Вот  она! Я смотрю  на  растерзанные  бумажные  цветочки, назолоченый пряник "масленицы" - игрушки, принесенной вчера из  бань: нет ни медведиков,ни горок, - пропала радость. И радостное что-то копошится в  сердце: новое все теперь, другое. Теперь уж "душа начнется", - Горкин вчера рассказывал, - "душу готовить надо". Говеть, поститься, к Светлому Дню готовиться.
    - Косого ко мне позвать! - слышу я крик отца, сердитый.
      Отец не уехал по делам: особенный день сегодня, строгий, - редко кричит отец. Случилось что-нибудь важное. Но ведь он же  его простил за пьянство, отпустил ему все грехи: вчера  был прощеный день. И Василь-Василич  простил всех нас, так и сказал в столовой на коленках - "всех прощаю!". Почему же кричит отец?
     Отворяется  дверь, входит  Горкин с сияющим медным тазом.  А, масленицу выкуривать! В тазу горячий кирпич и мятка, и на них поливают уксусом. Старая моя нянька Домнушка ходит за Горкиным и поливает, в тазу шипит, и подымается кислый пар, - священный. Я и теперь его слышу,  из дали лет. Священный... -так  называет  Горкин. Он  обходит  углы  и тихо колышет  тазом. И надомной
колышет.
     -  Вставай, милок, не нежься... -  ласково говорит он мне, всовывая таз под полог. - Где она у тебя  тут, масленица-жирнуха.. мы ее выгоним. Пришел Пост - отгрызу у волка хвост. На постный рынок с тобой поедем, Васильевские певчие петь будут - "душе моя, душе моя" - заслушаешься.
     Незабвенный, священный запах. Это пахнет  Великий Пост. И Горкин совсем особенный, - тоже священный будто. Он еще до свету сходил в баню, попарился, надел все чистое, - чистый сегодня понедельник! - только казакинчик старый:
сегодня  все  самое  затрапезное  наденут,  так  "по  закону  надо". И  грех смеяться, и надо  намаслить голову, как Горкин. Он теперь ест без масла, а голову надо, по  закону,  "для  молитвы". Сияние от него идет, от седенькой бородки,  совсем серебряной, от расчесанной  головы. Я знаю, что он святой.
Такие - угодники бывают. А лицо розовое, как у херувима, от чистоты. Я знаю, что он насушил себе черных сухариков с солью, и весь пост будет  с ними пить чай - "за сахар".
     - А почему папаша сердитый... на Василь-Василича так?
     - А, грехи...- со вздохом  говорит  Горкин. - Тяжело тоже
переламываться, теперь все  строго, пост.  Ну, и сердются. А ты держись, про душу думай. Такое время, все равно как последние дни пришли...по закону-то! Читай - "Господи-Владыко живота моего". Вот и будет весело.
     И я принимаюсь читать про себя недавно выученную постную молитву.
     В комнатах тихо и пустынно, пахнет священным запахом. В передней, перед красноватой иконой Распятия, очень старой, от покойной прабабушки, которая ходила по старой вере, зажгли постную, голого стекла, лампадку, и теперь она будет  негасимо гореть до Пасхи. Когда зажигает отец, - по субботам он сам
зажигает все  лампадки, - всегда  напевает приятно-грустно:      "Кресту Твоему поклоняемся, Владыко", и я напеваю за ним, чудесное:
     И свято-е... Воскресе-ние Твое Сла-а-вим!
     Радостное до слез  бьется в моей душе и светит, от этих слов. И видится мне, за вереницею дней Поста, - Святое  Воскресенье, в  светах. Радостная молитвочка! Она ласковым счетом светит в эти грустные дни Поста.
     Мне начинает казаться, что теперь  прежняя  жизнь кончается,  и  надо готовиться к той жизни, которая будет...где? Где-то, на  небесах. Надо очистить  душу от  всех:  грехов, и потому все  кругом - другое. И что-то особенное около нас, невидимое и страшное. Горкин  мне рассказал, что теперь - "такое, как душа расстается с телом". Они стерегут, чтобы ухватить душу, а душа трепещет и плачет - "увы  мне,  окаянная я!" Так  и в ифимонах  теперь читается.
    -Потому  они чуют, что им конец подходит, Христос воскреснет! Потому и пост даден, чтобы  к церкви  держаться больше, Светлого Дня дождаться. И не помышлять, понимаешь. Про земное не помышляй! И звонить все станут: помни...по-мни!..- поокивает он так славно.
     В доме открыты форточки, и слышен  плачущий и  зовущий  благовест - по-мни.. по-мни... Это жалостный колокол, по грешной душе плачет. Называется - постный благовест. Шторы  с окон убрали, и будет теперь  по-бедному, до самой  Пасхи. В гостиной надеты серые чехлы на мебель, лампы завязаны  в коконы, и даже  единст венная картина, - "Красавица  на  пиру", - закрыта простынею.
     Преосвященный так посоветовал. Покачал  головой  печально и прошептал:
"греховная и соблазнительная картинка!" Но отцу очень нравится - такой шик!
Закрыта и печатная  картинка, которую отец называет  почему-то   -
"прянишниковская", как старый дьячок пляшет, а старуха его  метлой колотит.
Эта  очень понравилась  преосвященному, смеялся даже. Все  домаш ние очень строги,  и в затрапезных платьях с заплатами, и мне велели надеть курточку с продранными локтями. Ковры убрали, можно теперь  ловко кататься по паркетам,но только  страшно, Великий  Пост:  раскатишься  - и  сломаешь  ногу. От "масленицы"  нигде  ни крошки, чтобы и духу не было. Даже  заливную осетрину отдали вчера на кухню. В буфете остались  самые  расхожие тарелки, с  бурыми
пятнышками-щербинками, - великопостные.                                В  передней стоят миски с  желтыми солеными  огурцами,  с  воткнутыми в них  зонтичками укропа,  и  с  рубленой капустой,  кислой,  густо  посыпанной  анисом, - такая  прелесть. Я  хватаю щепотками, - как хрустит! И  даю  себе слово  не скоромиться во  весь  пост. Зачем  скоромное, которое  губит душу, если  и без того  все  вкусно?  Будут варить компот,  делать картофельные котлеты с черносливом и шепталой, горох,маковый хлеб с красивыми завитушками из сахарного  мака, розовые баранки,"кресты" на Крес топоклонной...мороженая клюква с  сахаром, заливные орехи, засаха ренный миндаль, горох моченый, бублики и сайки, изюм кувшинный, пастила  рябиновая, постный сахар-лимонный, малиновый, с апельсин чиками внутри, халва...А жареная гречневая каша с луком, запить кваском! А постные пирожки  с  груздями, а гречневые блины с  луком  по  субботам...А кутья с мармеладом в первую  субботу, какое-то "коливо"! А миндальное молоко с белым киселем, а киселек  клюквенный с ванилью, а...великая кулебяка на Благовещение, с  вязигой, с осетринкой! А  калья, необыкновенная калья, с кусочками голубой икры, с  маринованными огурчиками...а моченые яблоки  по
воскресеньям, а талая, сладкая-сладкая  "рязань"...а  "грешники",  с конопляным маслом, с хрустящей корочкой, с теплою пустотой внутри!.. Неужели и т а м, куда все  уходят из этой жизни, будет  такое постное!
   И почему  все такие скучные? Ведь все - другое, и  много, так  много  радостного. Сегодня привезут первый  лед и начнут набивать подвалы, - весь двор завалят. Поедем на "постный рынок", где стон стоит,  великий грибной рынок, где я никогда не был...Я начинаю прыгать от радости, но меня останавливают:
     - Пост, не смей! Погоди, вот сломаешь ногу.
  Мне делается страшно. Я смотрю  на Распятие. Мучается, Сын Божий!  А Бог-то как же... как же Он допустил?..
     Чувствуется мне в этом великая тайна - Б о г.


   В  кабинете кричит отец, стучит кулаком  и топает. В такой-то день! Это он на  Василь-Василича. А только вчера  простил. Я боюсь войти в кабинет, он меня непременно выгонит, "сгоряча",- и притаи ваюсь за  дверью. Я вижу  в щелку  широкую спину  Василь-Василича, красную его шею и  затылок. На  шее играют  складочки, как  гармо нья, спина шатается, а огромные  кулаки выкидываются назад, словно кого-то отгоняют, - злого духа? Должно быть, он и сейчас еще "подшофе".
    - Пьяная морда! - кричит отец, стуча  кулаком  по  столу, на  котором подпрыгивают со звоном груды денег. - И посейчас  пьян?! В такой-то великий день! Грешу с  вами, с  чертями, прости, Господи! Публику чуть  не убили  на катаньи?! А где был болван-приказчик? Мешок с выручкой потерял...на  триста целковых! Спасибо, старик-из возчик, Бога еще помнит - привез...в ногах у него забыл?! Вон в деревню, расчет!..
     - Ни в одном глазе, будь-п-кой-ны-с...в баню ходил-парился...  чистый понедельник-с...все в бане, с пяти  часов, как полагает ся...- докладывает, нагибаясь,  Василь-Василич и  все отталкивает кого-то сзади. - Посчитайте...все сполна-с...хозяйское  добро  у  меня...в огне  не  тонет,  в воде не горит-с... чисто-начисто...
     - Чуть  не  изувечили публику! Пьяные, с гор катали?  От квартального с Пресни записка мне...Чем это пахнет? Докладывай, как было.
     - За тыщу выручки-с, посчитайте. Билеты докажут, все цело. А так было. Я  через  квартального, правда...ошибся...ради хозяйско го антиресу. К ночи пьяные навалились,- катай! маслену скатываем! Ну  скатили дилижан, кричат - жоще!  Восьмеро  сели, а Антон Кудрявый  на  коньках  не стоит, заморился с обеда, все катал... ну, выпивши маленько...
     - А ты, трезвый?
     - Как стеклышко, самого квартального  на санках только прокатил, свежий был... А  меня в  плен  взяли! А  вот так-с. Навалились на  меня с  Таганки мясники... с блинами  на  горы  приезжали,  и  с  кульками...Очень  я  им пондравился...
     - Рожа твоя пьяная понравилась! Ну, ври...
     - Забрали  меня  силом на дилижан,  по-гнал нас  Антошка...   А  они меня поперек держут, распорядиться не дозволяют.  Лети-им с гор...не  дай Бог...вижу, пропадать  нам...Кричу - Антоша, пятками режь, задерживай!  Стал сдерживать пятками, резать...да  с ручки сорвался,  под дилижан, а дилижан три  раза перевернулся на всем лету, меня в это место...с кулак нажгло-с...
А там, дураки, без  моего  глазу... другой  дилижан выпустили  с пьяными. Петрушка Глухой повел... ну, тоже маленько для  проводов  масленой не  вовсе тверезый...В нас и ударило, восемь человек! Вышло сокрушение, да Бог уберег, в  днище наше ударили, пробили,  а народ только пораскидало...А там  третий гонят, Васька не за свое дело взялся, да на полгоре свалил всех, одному ногу зацепило, сапог  валеный,  спасибо, уберег от  полома. А то  бы  нас  всех
побило... лежали мы на льду, на самом на ходу...Ну, писарь квар тальный стал пужать,  протокол  писать,  а  ему квартальный  вос претил, смертоубийства не было!  Ну,  я писаря повел в  листоран, а газетчик  тут грозился пропечатать фамилию  вашу...и ему солянки велел подать...и  выпили-с!  Для хозяйского антиресу-с.                А квартальный велел в девять часов горы закрыть, по закону, под Великий Пост,  чтобы было тихо  и  благородно...все веселения, чтобы  для тишины.
  - Антошка с Глухим как, лежат?
  - Уж в бане  парились, целы. Иван Иваныч фершал смотрел, велел тертого хрену  под затылок. Уж капустки  просят. Напужался был  я, без памяти  оба вчерась  лежали, от...сотрясения-с! А я  все  ула дил, поехал  домой, да...голову  мне  поранило о  дилижан,  память пропала...один  мешочек мелочи  и забыл-с... да свой ведь извоз чик-то, сорок лет ваше семейство знает!
   - Ступай... - упавшим  голосом  говорит  отец. - Для  такого  дня расстроил...Говей  тут с вами!..Постой...Нарядов сегодня  нет, прикажешь снег от  сараев  принять... двадцать  возов  льда после  обеда  пригнать  с Москва-реки,  по  особому  наряду,  дашь по три гривенника. Мошенники! Вчера прощенье просил, а ни слова не доло жил про скандал! Ступай с глаз долой.
    Василь-Василич видит меня,  смотрит сонно  и  показывает руками, словно хочет сказать: "ну, ни за что!" Мне его жалко и стыдно за отца: в такой-то великий день, грех!
    Я долго  стою  и  не решаюсь  - войти?  Скриплю  дверью. Отец, в сером халате, скучный, - я вижу его  нахмуренные брови, - счита ет, деньги. Считает быстро и ставит столбиками. Весь стол в  сереб ре и меди. И окна в столбиках.
    Постукивают счеты, почокивают медяки и- звонко - серебро.
  - Тебе чего? - спрашивает он строго. - Не мешай. Возьми  молит венник, почитай. Ах, мошенники... Нечего тебе слонов продавать, учи молитвы!
     Так его все расстроило, что и не ущипнул за щечку.
В мастерской лежат  на  стружках, у самой  печки, Петр  Глухой и  Антон Кудрявый. Головы у  них  обложены  листьями  кислой капусты, -"от  угара".
Плотники, сходившие в баню, отдыхают, починяют  полушубки и армя ки. У окошка читает  Горкин  Евангелие, кричит на всю мастерскую, как дьячок.По складам читает. Слушают молча  и не курят: запрещено на весь пост, от Горкина; могут идти  на двор. Стряпуха, стараясь не шуметь и слушать,  наминает в  огромных чашках мурцовку-тюрю. Крепко воняет  редькой и капустой. Полупудовые ковриги дымящегося  хлеба лежат  горой. Стоят ведерки с  квасом и с огурцами. Черные
часики стучат скучно. Горкин читает-плачет:
     - ..и вси... свя-тии... ангелы с Ним.
    Поднимается  шершавая  голова Антона, глядит  на меня мутными глазами, глядит на ведро огурцов на лавке, прислушивается к напев ному  чтению  святых слов..- и тихим, просящим, жалобным голосом говорит стряпухе:
     - Ох, кваску бы... огурчика бы...
     А Горкин, качая пальцем, читает уже строго:
     "Идите от  Меня...в огонь  вечный..уготованный  диаволу  и аггелам его!.."
     А часики, в тишине, - чи-чи-чи...
     Я тихо сижу и слушаю.


     После  унылого  обеда, в общем  молчании, отец все еще рас строен, - я тоскливо  хожу во дворе  и  ковыряю снег. На  грибной  рынок поедем только завтра, а к  ефимонам  рано. Василь-Василич тоже уныло  ходит, расстроенный. Поковыряет  снег, постоит. Говорят,  и обедать  не садился.  Дрова поколет,сосульки метелкой посбивает..А то стоит и  ломает ногти. Мне его  очень жалко. Видит меня, берет лопаточку, смотрит на нее  чего-то  и отдает -ни
слова.
    - А за что изругали! - уныло говорит он мне, смотря на крыши. - Расчет,говорят, бери...за  тридцать-то  лет!  Я  у  Иван  Иваныча  еще  служил, у дедушки...с мальчишек...Другие  дома нажили,  трак тиры пооткрывали с ваших денег, а я вот... расчет! Ну, прощусь, в деревню поеду, служить ни у кого не стану. Ну, пусть им Господь простит...
     У меня перехватывает в горле от этих слов. За что?! и в такой-то день! Велено всех прощать, и вчера всех простили и Василь-Василича.
   - Василь-Василич! -  слышу я  крик отца и вижу, как  отец, в пиджаке и шапке,  быстро идет к сараю, где мы беседуем.                - Так как же это, по билетным книжкам выходит выручки  к  тысяче, а денег на триста рублей больше?  Что за чудеса?..
   - Какие есть - все ваши, а чудесов тут  нет, - говорит  в сторону, и строго, Василь-Василич. - Мне ваши деньги...у меня еще крест на шее!
   - А ты  не серчай, чучело...Ты меня знаешь. Мало ли у человека
неприятностей.
   - А так, что вчера ломились на горы, масленая...и задорные, не желают ждать...швыряли деньгами в кассыю, а  билета  не  хотят... не воры  мы, говорят!  Ну, сбирали кто  где. Я изо всех сумок  повытряс. Ребята  наши надежные... ну, пятерку  пропили, может... только и всего. А я...я вашего добра... Вот у меня, вот вашего всего!..- уже кричит Василь-Василич и  враз вывертывает карманы куртки.
    Из одного  кармана вылетает  на снег надкусанный кусок черного хлеба, а из другого огрызок соленого  огурца. Должно быть, не  ожидал этого и сам Василь-Василич. Он  нагибается, конфузливо подбирает и принимается сгребать снег. Я смотрю  на отца. Лицо его как-то осветилось, глаза блеснули. Он быстро  идет к Василь-Васи личу, берет его за  плечи  и трясет сильно, очень сильно.               А  Василь-Василич,  выпустив лопату, стоит спиной  и молчит.  Так и кончилось. Не сказали они ни слова.  Отец быстро  уходит. А  Василь-Василич, помаргивая, кричит, как всегда, лихо:
   - Нечего проклажаться! Эй, робята...  забирай лопаты, снег  убирать...лед подвалят - некуда складывать!
     Выходят отдохнувшие после обеда плотники. Вышел Горкин, вышли и Антон с Глухим, потерлись снежком. И пошла ловкая работа. А Василь-Василич смотрел и медленно, очень довольный чем-то, дожевы вал огурец и хлеб.
   - Постишься, Вася? - посмеиваясь, говорит Горкин.- Ну-ка покажи себя, лопаточкой-то...блинки-то повытрясем.
     Я смотрю, как взлетает снег, как отвозят его в корзинах к саду. Хрустят лопаты, слышится рыканье, пахнет острою редькой и капустой.
     Начинают печально благовестить - помни...по-мни...- к ефимо нам.
   - Пойдем-ка  в церкву, Васильевские  у нас сегодня поют, -  говорит мне Горкин.
     Уходит приодеться. Иду и я. И слышу, как из окна сеней отец весело кличет:
   - Василь-Василич... зайди-ка на минутку, братец.
     Когда мы уходим  со двора под призывающий благовест, Горкин мне говорит взволнованно, - дрожит у него голос:
     - Так и поступай, с папашеньки пример бери..не обижай никогда людей. А особливо, когда о душе  надо...пещи. Василь-Василичу  четвертной билет выдал  для  говенья...мне тоже четвертной, ни за что...десятникам  по пятишне, а робятам по полтиннику, за снег.   Так вот и обходись с людьми. Наши робята хо-рошие, они це-нют...
     Сумеречное небо, тающий липкий снег, призывающий благовест... Как это давно  было! Теплый, словно весенний, ветерок...- я и теперь его слышу в сердце.



ЕФИМОНЫ

     Я еду к ефимонам с Горкиным. Отец задержался  дома, и Горкин будет за старосту. Ключи от свечного ящика у него  в кармане, и   он все  позванивает ими: должно быть, ему приятно. Это первое мое стояние, и оттого мне немножко страшно. То были службы,  а  теперь  уж пойдут стояния. Горкин молчит и  все тяжело вздыхает, от грехов должно быть.  Но какие  же у него грехи? Он ведь совсем  святой-ста ренький и сухой, как и все святые. И  еще плотник, а  из плотников много самых больших святых: и Сергий Преподобный был  плотником, и
святой Иосиф. Это самое святое дело.
     - Горкин,-спрашиваю его, - а почему стояния?
     - Стоять  надо,- говорит  он, поокивая мягко,  как и  все владимирцы. -Потому, как на Страшном Суду стоишь. И бойся! Потому - их-фимоиы.
     - Их-фимоны... А у  нас называют  -  ефимоны, а Марьюшка-ку харка говорит даже "филимоны", совсем смешно, будто выходит филини лимоны. Но это грешно так думать. Я спрашиваю у Горкина, а почему же филимоны, Марьюшка говорит?
     - Один грех с тобой. Ну, какие тебе филимоны...Их-фимоны!  Господне слово  от древних век. Стояние  - покаяние со слезьми. Ско-рбе-ние... Стой и шопчи: Боже, очисти мя, грешного! Господь  тебя и очистит. И в землю кланяйся. Потому, их-фимоны!..
     Таинственные слова, священные. Что-то  в них... Бог будто? Нравится мне и "яко кадило  пред Тобою", и  "непщевати  вины о  гресех", - это я выучил в молитвах. И еще - "жертва  вечерняя",  будто мы ужинаем  в церкви,  и с нами Бог.  И еще - радостные слова: "чаю  Воскресения мертвых"! Недавно я  думал, что  это там дают мертвым по воскресеньям  чаю, и с булочками, как нам.  Вот
глупый! И  еще нравится  новое слово  "целому-дрие", - будто  звон слышится? Другие это слова, не наши: Божьи это слова.
     Их-фимоны, стояние.. как  будто та жизнь подходит, небесная, где уже не мы, а  души. Там -  прабабушка Устинья, которая сорок  лет не вкушала мяса и день и ночь  молилась с кожаным  ремешком   по священной  книге.  Там  и удивительные Мартын-плотник, и маляр Прокофий, которого хоронили на Крещенье в такой мороз, что он не оттает до самого Страшного Суда. И умерший недавно от скарлатины Васька, который на Рождестве Христа славил, и кривой сапожник
Зола, певший стишок про Ирода,-много-много. И все мы туда приста вимся, даже во всякий час! Потому и стояние, и ефимоны.
     И  кругом уже все - такое.  Серое  небо, скучное. Оно  стало как будто ниже, и все притихло: и дома стали ниже и притихли, и люди загрустили, идут, наклонивши  голову,  все  в  грехах.  Даже  веселый  снег, вчера еще  так хрустевший, вдруг почернел и мякнет, стал как толченые орехи, халва-халвой,- совсем его развезло  на  площади.  Будто  и снег стал грешный. По-другому каркают  вороны,  словно  их что-то душит. Грехи душат? Вон, на березе  за забором, так изгибает шею, будто гусак клюется.
     - Горкин, а вороны приставятся на Страшном Суде?
     Он говорит - это неизвестно. А  как же на картинке, где Страшный Суд?..Там и звери, и птицы, и крокодилы, и разные киты-рыбы несут в зубах голых человеков, а Господь сидит у золотых весов, со  всеми  ангелами, и  зеленые злые духи  с вилами держат записи  всех грехов. Эта картинка висит у Горкина на стене с иконками.
     - Пожалуй что и вся  тварь воскреснет...-задумчиво говорит Горкин,-А за что же судить! Она-тварь неразумная, с нее взятки  гладки. А ты не думай про глупости, не такое время, не помышляй.
     Не такое время, я это чувствую. Надо скорбеть и не помышлять. И вдруг - воздушные разноцветные  шары! У  Митриева трактира мотается с шарами парень, должно быть, пьяный, а белые  половые его пихают. Он рвется  в трактир  с шарами, шары болтаются и трещат, а он ругается нехорошими словами, что  надо чайку попить.
     - Хозяин выгнал за безобразие! - говорит Горкину половой.- Дни строгие, а он  с  масленой  все  прощается,  шарашник. Гости обижаются, все  черным словом...
     - За шары подавай..! - кричит парень ужасными словами.
     - Извощики спичкой ему прожгли. Не ходи безо времени, у нас строго.
     Подходит знакомый будочник и куда-то уводит парня.
     - Сажай  его "под шары", Бочкин!  Будут  ему  шары...- кричат  половыевслед.
     -  Пойдем уж... грехи  с этим народом! - вздыхает Горкин, таща меня.- А хорошо,  стро-го  стало...блюдет наш Митрич. У него теперь и сахарку не подадут  к парочке, а  все с изюмчиком. И  очень  всем ндравится  порядок. И машину на  перву неделю  запирает, и лампадки везде горят, афонское масло жгет, от Пантелемона. Так блюде-от..!
     И мне  нравится,  что  блюдет. Мясные  на площади  закрыты. И  Коровкин закрыл колбасную. Только рыбная Горностаева открыта, но никого народу. Стоят короба снетка, свесила хвост отмякшая сизая белуга, икра в окоренке красная, с воткнутою лопаточкой, коробочки  с копчушкой. Но никто ничего не покупает, до субботы. От закусочных пахнет грибными  щами,  поджаренной  картошкой с луком; в каменных противнях кисель гороховый, можно ломтями резать. С санных полков  спускают  пузатые бочки  с  подсолнечным  и, черным   маслом,
хлюпают-бултыхают жестянки-маслососы,-пошла работа!                      Стелется вязкий дух,-теплым печеным хлебом. Хочется теплой корочки, но грех и думать.
     -Постой-ка,-приостанавливается Горкин на  площади,- никак уж Базыкин гроб  Жирнову-покойнику сготовил, народ-то  смотрит?  Пойдем  поглядим, на мертвые дроги сейчас вздымать будут. Обязательно ему...
     Мы  идем к гробовой и посудной лавке Базыкина.  Я не люблю  ее: всегда посередке  гроб, и  румяненький  старичок  Базыкин  обивает его  серебряным глазетом или лиловым плисом  с белой крахмальной выпушкой из синевато-белого коленкора, шуршащего, как  стружки. Она  мне  напоминает  чем-то кружевную оборочку на кондитерских  пирогах,- неприятно смотреть и страшно. Я не хочу
идти, но Горкин тянет.
     В накопившейся с крыши луже  стоит черная гробовая колесница,  какая-то пустая, голая, запряженная  черными,  похоронными  конями.  Это  не просто лошади, как у  нас:  это  особенные  кони, страшно  худые и долгоногие, с голодными желтыми  зубами и тонкой шеей,  словно ненастоящие. Кажется мне, -постукивают в них кости.
     - Жирнову, что ли? - спрашивает у народа Горкин.
     - Ему-покойнику. От удара в банях помер, а вот уж и "дом" сготовили!
     Четверо  оборванцев  ставят на  колесницу огромный гроб,  "жирновский".
Снизу он - как  колода, темный,  на искрасна-золоченых  пятках, жирно сияет лаком, даже пахнет. На округлых его боках, между  золочеными скобами, набиты херувимы  из  позлащенной  жести, с  раздутыми щеками  в  лаке, с  уснувшими круглыми глазами. Крылья у них разрезаны  и гнутся, и цепляют. Я смотрю  на выпушку  обивки,  на  шуршащие  трубочки  из коленкора, боюсь заглянуть вовнутрь... Вкладывают шумящую перинку, - через реденький коленкор сквозится
сено,-  жесткую мертвую подушку, поднимают подбитую  атласом крышку и  глухо хлопают в пустоту. Розовенький Базыкин суетится, подгибает крыло у херувима, накрывает суконцем, подтыкает, садится с краю и кричит Горкину:
     -Гробок-то!  Сам  когда-а  еще у  меня  дубок  пометил,  царство  ему небесное, а нам поминки!.. Ну, с Господом.
     В  глазах у меня остаются херувимы с раздутыми щеками, бледные трубочки оборки... и стук пустоты в ушах. А благовест призывает - по-мни.. по-мни..
     -В Писании-то как верно- "человек, яко трава"... - говорит сокрушенно Горкин.- Еще утром вчера у нас с гор катался, Василь -Василич из уважения сам скатывал, а вот... Рабочие  его расска зывали,  свои  блины  вчера  ел  да поужинал-заговелся,  на  щи  с головизной  приналег,  не  воздержался...да кулебячки,  да  кваску  кувшинчик... Встал  в  четыре  часа, пошел  в  бани попариться для поста, Левон его  и парил,  у нас,  в  дворянских... А первый
пар, знаешь,  жесткий,  ударяет. Посинел-посинел, пока цирульника  привели, пиявки ставить, а уж он го-тов. Теперь уж там...


     Кажется мне, что последние дни приходят. Я тихо поднимаюсь по ступеням, и  все  поднимаются тихо-тихо, словно и  они  боятся. В ограде покашливают певчие, хлещутся нотами мальчишки. Я  вижу тол стого Ломшакова, который у нас обедал на  Рождестве. Лицо у него  стало еще  желтее. Он  сидит на  выступе ограды, нагнув голову в серый шарф.
     -Уж постарайся,  Сеня, "Помощника"-то,- ласково  просит  Горкин,- "И прославлю Его, Бог-Отца Моего" поворчи погуще.
     -Ладно, поворчу...-  хрипит Ломшаков из  живота и вынимает подковку с маком.- В больницу велят ложиться, душит...  Октаву теперь Батырину  отдали, он уж поведет орган-то, на "Господи  Сил, помилуй нас". А  на  "душе  моя" я трону,  не  беспокойся. А  в Благовещенье  на  кулебячку  не забудь позвать, напомни старос те...-хрипит  Ломшаков, заглатывая  подковку  с  маком.-  С
прошлого года вашу кулебячку помню.
    -Привел бы Господь дожить, а кулебячка будет. А дишканта не подгадят? Скажи, на грешники по пятаку дам.
     - А за виски?.. Ангелами воспрянут.
     В храме как-то особенно пустынно, тихо. Свечи с паникадил убрали, сняли с икон венки и ленты: к Пасхе все будет новое. Убрали и сукно с приступков, и  коврики  с  амвона. Канун и аналои  одеты в  черное.  И ризы на престоле -великопостные, черное с  серебром.  И  на великом  Распятии,  до "адамовой головы",-серебряная лента с черным. Темно по углам и в сводах, редкие свечки теплятся. Старый  дьячок читает  пустынно-глухо, как в полусне. Стоят,преклонивши  головы,  вздыхают. Вижу  я  нашего  плотника  Захара,  птичника
Солодовкина, мясника  Лощенова,  Митриева  - трактирщика, который  блюдет, и многих, кого я знаю. И все преклонили голову, и все вздыхают. Слышится вздох и шепот -  "о, Господи...". Захар стоит  на коленях  и беспрестанно  кладет поклоны, стукается лбом в пол. Все в самом затрапезном, темном. Даже барышни не хихикают,  и  мальчишки  стоят у амвона смирно,  их не  гоняют богаделки.
Зачем  уж  теперь гонять, когда  последние дни подходят! Горкин    за  свечным ящиком, а меня поставил к аналою и  велел строго слушать. Батюшка пришел  на середину церкви к аналою, тоже пре клонив голову. Певчие  начали чуть слышно, скорбно, словно душа вздыхает, -
     По-мо-щник и по-кро-ви-тель
     Бысть мне во спасе-ние...
     Сей мо-ой Бо-ог...

     И начались ефимоны, стояние.
     Я  слушаю  страшные  слова: - "увы, окаянная моя душе",   "конец приближается",  "скверная  моя,  окаянная  моя... душе-блудница... во  тьме остави мя, окаянного!.."

     Помилуй мя, Бо-же- поми-луй мя!..

     Я  слышу, как у батюшки в животе урчит, думаю о блинах, о головизне, о Жирнове. Может  сейчас умереть  и батюшка, как  Жир нов, и  я могу умереть, а Базыкин будет готовить  гроб.                  "Боже, очисти мя, грешного!"                          Вспоминаю, что у меня мокнет горох в чашке, размок пожалуй... что на ужин будет пареный кочан капусты с луковой  кашей  и грибами, как  всегда  в Чистый Понедельник, а  у Муравлятникова  горячие  баранки..."Боже, очисти мя, грешного!" Смотрю  на диакона, на левом крылосе. Он  сегодня не служит почему-то, стоит в  рясе, с дьяч ками, и огромный его живот, кажется, еще раздулся. Я смотрю на его живот и думаю, сколько он съел блинов и какой  для него гроб  надо, когда  помрет, побольше, чем для Жирнова даже. Пугаюсь, что так грешу-помышляю,- и падаю на колени, в страхе.

     Душе мо-я... ду-ше-е мо-я-ааа,
     Возстани, что спи-иши,
     Ко-нец при-бли-жа...аа-ется..

     Господи,  приближается - Мне делается страшно. И всем страшно.  Скорбно вздыхает батюшка, диакон опускается  на  колени, прикла дывает к груди руку и стоит так, склонившись. Оглядываюсь - и вижу отца. Он  стоит  у Распятия. И мне уже не страшно: он здесь, со мной. И вдруг, ужасная мысль: умрет и он!..
Все должны умереть, умрет и он. И все наши умрут, и Василь-Васнлич, и милый Горкин, и  никакой  жизни уже не  будет. А на том свете?..  "Господи, сделай так, чтобы мы все умерли здесь сразу, а т а м воскресли!" - молюсь я в пол и слышу, как от батюшки пахнет редь кой. И сразу мысли мои - в другом. Думаю о грибном рынке, куда я  поеду завтра, о наших горах в Зоологическом, которые, пожалуй, теперь растают, о чае с горячими баранками...На ухо шепчет Горкин:
"Батырин поведет,  слушай... "Господи Сил"...И  я  слушаю, как  знаменитый теперь Батырин ведет октавой -

     Го-споди Си-ил
     Поми-луй на-а...а...ас!

     На душе легче. Ефимоны кончаются. Выходит на амвон батюшка, долго стоит и слушает, как дьячок читает и читает. И вот, начинает, воздыхающим голосом:

     Господи и Владыко живота моего...

     Все падают трижды на колени и потом замирают, шепчут. Шепчу и я - ровно двенадцать раз: Боже, очисти мя,  грешного... И опять  падают. Кто-то  сзади треплет  меня  по щеке. Я  знаю, кто.  Прижимаюсь спиной,  и мне  ничего  не страшно.
     Все  уже  разошлись, в  храме совсем темно. Горкин считает деньги. Отец уехал  на  панихиду  по  Жирнову,  наши  все в  Возне сенском  монастыре, и я дожидаюсь  Горкина, сижу на стульчике. От  воскового огарочка на  ящике, где стоят в  стопочках  медяки, прыгает по  своду  и по стене  огромная  тень от Горкина. Я долго слежу за тенью. И в храме тени, неслышно  ходят. У Распятия
теплится  синяя лампада,  грустная.  "Он воскреснет!  И  все  воскреснут!" - думается  во  мне,  и горячие струйки бегут  из души к глазам. -  Непременно воскреснут! А это... только на время страшно..."
     Дремлет моя душа, устала...
    -Крестись, и пойдем...- пугает  меня Горкин, и голос его отдается из алтаря. - Устал? А завтра опять стояние. Ладно, я тебе грешничка куплю.
     Уже совсем темно, но фонари  еще  не  горят,  - так, мутновато в  небе. Мокрый снежок идет. Мы переходим площадь. С пекарен гуще доносит хлебом, - к теплу  пойдет. В  лубяные сани валят ковриги с грохотом; только хлебушком  и живи  теперь. И мне хочется хлебушка. И Горкину тоже хочется, но у  него  уж такой  зарок: на говенье  одни сухарики. К лавке Базыкина и  смотреть боюсь, только уголочком глаза; там яркий  свет, "молнию" зажгли, должно быть. Еще кому-то.? Да нет, не надо...
     -Глянь-ко,  опять  мотается! - весело говорит Горкин. -  Он  самый, у бассейны-то!..
    У сизой бассейной башни, на  середине  площади, стоит давешний парень и мочит под краном голову. Мужик держит его шары.
    -Никак все с шарами не развяжется!..-смеются люди.
    -Это я-та не развяжусь?!  - встряхиваясь, кричит парень и хватает свои шары.- Я-та?.. этого дерьма-та?! На!..
     Треснуло,- и  метнулась связка, потонула  в  темневшем небе.  Так все и ахнули.
     -Вот и развязался!  Завтра грыбами заторгую... а теперь чай   к Митреву пойдЈм пить... шабаш!..
   -Вот и очистился... ай  да парень!  -  смеется Горкин. -  Все грехи на небо полетели.
     И  я  думаю,  что  парень  -  молодчина.  Грызу   еще  теплый  грешник, поджаристый,  глотаю   с  дымком  весенний  воздух,-первый весенний  вечер.
Кружатся  в небе  галки,  стукают  с  крыш  сосульки,  булькает в водостоках звонче...
    -Нет, не галки это, - говорит, прислушиваясь, Горкин, -  грачи  летят.
По  гомону их  знаю... самые  грачи, грачики. Не ростепель, а вес на. Теперь по-шла!..
     У  Муравлятникова  пылают  печи. В  проволочное окошко видно,  как вываливают на белый  широкий стол  поджаристые баранки  из корзины, из  печи только.  Мальчишки длинными иглами с мочальными хвостами  ловко подхватывают их в вязочки.
    -Эй, Мураша...давай-ко  ты нам с ним горячих вязочку... с  пылу, с жару, на грош пару! Сам Муравлятников, борода в лопату, приподнимает сетку и подает мне первую вязочку горячих.
    -С  Великим  Постом,  кушайте, сударь, на здоровьице...самое  наше постное угощенье - бараночки-с.
     Я  радостно  прижимаю  горячую  вязочку  к  груди, у шеи. Пышет печеным жаром,  баранками,  мочалой  теплой.  Прикладываю  щеки - жжется.  Хрустят, горячие. А завтра будет чудесный  день!   И потом, и еще потом, много-много, - и все чудесные.



МАРТОВСКАЯ КАПЕЛЬ

     ...кап... кап-кап... кап... кап-кап-кап...
     Засыпая,  все слышу я,  как шуршит по железке  за окошком,  постукивает сонно,  мягко  - это весеннее, обещающее -  кап-кап... Это не скучный дождь,
как  зарядит, бывало, на неделю: это веселая мартовская капель. Она вызывает солнце. Теперь уж везде капель:
     Под сосенкой - кап-кап...
     Под елочкой - кап-кап...
     Прилетели  грачи, - теперь уж пойдет, пойдет. Скоро и водо полье хлынет, рыбу будут  ловить наметками -  пескариков, налимов, - принесут целое ведро. Нынче  снега  большие,  все  говорят;   возьмется  дружно - поплывет  все Замоскворечье!  Значит,  зальет  и  водокачку,  и бани  станут... будем  на  плотиках кататься.
     В тревожно-радостном полусне слышу я это,  все торопящееся - кап-кап.. Радостнее за ним стучится, что непременно, будет, и оно-то мешает спать.
     ..кап-кап... кап-кап-кап... кап-кап...
     Уже тараторит по железке, попрыгивает-пляшет, как крупный дождь. Я  просыпаюсь  под  это  таратанье,  и первая  моя  мысль  -"взялась!".
Конечно, весна взялась. Протираю глаза спросонок, и  меня ослепляет светом. Полог  с  моей  кроватки  сняли, когда я спал, - в доме  большая  стирка, великопостная, - окна без занавесок, и  такой день чудесный,  такой веселый, словно  и  нет поста. Да какой уж теперь и пост, если пришла весна. Вон как капель играет..- тра-та-та-та!  А сегодня поедем с Горкиным за Москва-реку, в самый "город", на грибной рынок, где - все говорят - как праздник.
     Защурив глаза, я  вижу, как  в комнату льется солнце. Широкая золотая полоса, похожая на новенькую доску, косо влезает в комнату, и в ней суетятся золотники. По таким полосам, от Бога, спускаются  с неба Ангелы,  - я знаю по картинкам. Если бы к нам спустился!
     На крашеном полу и на лежанке лежат золотые окна, совсем косые и узкие, и  черные  на  них  крестики  скосились.  И  до  того  прозрачны, что  даже пузырики-глазочки видны и  пятнышки...и  зайчи ки,  голубой  и красный!  Но откуда же эти  зайчики, и почему так бьются? Да это совсем не зайчики, а как будто  пасхальные  яички, прозрачные,  как дымок. Я смотрю на окно - шары! -
Это  мои шары гуляют:  вьются за форточкой, другой  уже  день  гуляют: я  их выпустил  погулять  на  воле,  чтобы  пожили дольше. Но они  уже  кончились, повисли и мотаются на ветру, на солнце,  и  солнце их  делает  живыми. И так чудесно!                         Это  они  играют  на  лежанке,  как зайчики, -  ну, совсем,  как
пасхальные яички, только очень большие и живые, чудесные. Воздушные яички, -я таких никогда не видел. Они напоминают Пасху. Будто они спустились с неба, как Ангелы.
     А  блеска все  больше,  больше.  Золотой  искрой блестит отдушник. Угол нянина сундука, обитого новой жестью с  пупырчатыми разводами, снежным огнем
горит. А графин на лежанке  светится разноцветными огнями.  А  милые обои...
Прыгают журавли и лисы, уже веселые, потому что весны дождались, - это какие
подружились, даже  покумились у кого-то на родинах, - самые  веселые обои, И
пушечка моя,  как  золотая... и сыплются  золотые  капли с  крыши,  сыплются
часто-часто, вьются, как золотые нитки. Весна, весна!..
     И шум за окном, особенный.
     Там галдят, словно ломают что-то. Крики  на лошадей  и  грохот... -  не
набивают ли погреба? Глухо доходит через стекла голос Василь-Василича, будто
кричит в подушку, но стекла все-таки дребезжат:
     - Эй, смотри у меня, робята... к обеду чтобы..!
     Слышен и голос Горкина, как комарик:
     - Снежком-то, снежком... поддолбливай!
     Да, набивают погреба, спешат. Лед все вчера возили.
     Я  перебегаю, босой, к окошку, прыгаю на холодный стул, и меня обливает
блеском зеленого-голубого льда. Горы его  повсюду, до крыш сараев, до самого
колодца, - весь двор завален. И сизые  голубки на нем: им и деваться некуда!
В тени он синий и снеговой, свинцовый. А в солнце -  зеленый, яркий.  Острые
его глыбы стреляют стрелками по глазам, как искры. И все подвозят, все новые
дровянки... Возчики  наезжают  друг  на дружку, путаются  оглоблями, санями,
орут ужасно, ругаются:
     - Черти, не напирай!.. Швыряй, не засти!..
     Летят  голубые глыбы, стукаются,  сползают,  прыгают  друг  на  дружку,
сшибаются на лету и разлетаются в хрустали и пыль.
     - Порожняки, отъезжай... черти!.. -  кричит  Василь-Василич, попрыгивая
по глыбам. - Стой... который?.. Сорок семой, давай!..
     Отъезжают на задний  двор,  вытирая лицо  и  шею  шапкой; такая горячая
работа,  спешка: весна  накрыла. Ишь,  как спешит капель  -  барабанит,  как
ливень  дробный. А  Василь-Василич совсем по-летнему  - в розовой  рубахе  и
жилетке,  без  картуза. Прыгает  с карандашиком  по  глыбам,  возки считает.
Носятся  над  ним  голуби,  испуганные  гамом,  взлетают  на  сараи и  опять
опускаются  на  лед:  на сараях стоят  с лопатами  и  швыряют-швыряют  снег.
Носятся по льду куры, кричат не своими голосами, не знают, куда деваться.  А
солнышко уже высоко, над Барминихиным садом с бузиною, и так припекает через
стекла, как  будто лето. Я  открываю форточку. Ах, весна!.. Такая  теплынь и
свежесть!  Пахнет теплом  и  снегом, весенним  душистым  снегом.  Остреньким
холодочком веет с ледяных гор. Слышу - рекою пахнет, живой рекою!..
     В одном пиджаке, без  шапки,  вскакивает на лед  отец,  ходит по острым
глыбам,  стараясь удержаться: машет смешно руками.  Расставил  ноги, выпятил
грудь и смотрит зачем-то в небо.  Должно быть, он рад весне. Смеется что-то,
шутит с Василь-Василичем, и вдруг  - толкает. Василь-Василич летит со льда и
падает  на корзину  снега,  которую  везут из сада.  На  крышах  все  весело
гогочут,  играют  новенькими  лопатами,-летит  и  пушится   снег,  залепляет
Василь-Василича. Он с трудом выбирается, весь белый, отряхивается, грозится,
хватает  комья и начинает швырять на крышу.  Его закидывают опять.  Проходит
Горкин,  в поддевочке  и шапке,  что-то грозит отцу: одеваться велит, должно
быть.  Отец прыгает на  него, они  падают вместе  в снег и возятся  в  общем
смехе. Я хочу крикнуть в  форточку... но  сейчас загрозит отец, а смотреть в
форточку  приятней.  Сидят   воробьи  на  ветках,  мокрые  все,  от  капель,
качаются... -  и хочется покачаться с ними.  Почки на тополе набухли. Слышу,
отец кричит:
     - Ну, будет  баловаться... Поживей-поживей, ребята... к обеду  чтоб все
погреба набить, поднос будет!
     С крыши ему кричат:
     - Нам  не под  нос,  а в  самый  бы роток  попало! Ну-ка, робят, уважим
хозяину, для весны!

     ...И мы хо-зяину ува-жим,
     Ро-бо-теночкой до-ка-жим...

     Подхватывают знакомое, которое я люблю: это поют, когда  забивают сваи.
Но отец велит замолчать:
     - Ну, не время теперь, ребята... пост!
     -  Огурчики  да  копустку  охочи  трескать,  в  без  песни  поспеете! -
поокивает Василь-Василич.
    Кипит работа:  грохаются в  лотки ледяные  глыбы,  сказываются  корзины
снега, позвякивает  ледянка-щебень  -  на крепкую  засыпку. Глубокие погреба
глотают  и  глотают.  По обталому грязному  двору тянется  белая  дорога  от
салазок, ярко белеют комья.
     - Гляди... там!.. - кричат где-то, над головой.
     Я  вижу, как  вскакивает на глыбы Горкин, грозясь кому-то, - и за окном
темнеет в шипящем шорохе.  Серой сплошной завесой валятся снеговые  комья, и
острая снеговая пыль, занесенная ветром  в форточку, обдает  мне лицо и шею.
Сбрасывают  снег  с   дома!  Сыплется  густо-густо,  будто  пришла  зима.  Я
соскакиваю  с  окна  и долго смотрю-любуюсь: совсем метель,  даже  не  видно
солнца, - такая радость!


     К  обеду  -  ни глыбы  льда,  лишь  сыпучие вороха осколков,  скользкие
хрустали  в  снежку. Все погреба набиты. Молодцам  поднесли по  шкалику,  и,
разогревшиеся с работы,  мокрые  и  от снега, и от пота, похрустывают они на
воле крепкими, со льду, огурцами,  белыми кругами редьки, залитой конопляным
маслом, заедают  ломтями хлеба,  -  словно  снежком хрустят. Хоть и  Великий
Пост,  но  и  Горкин  не  говорит  ни слова:  так  уж заведено, крепче ледок
скипится.  Чавкают  в тишине на  бревнах,  на  солнышке, слушают,  как  идет
капель. А она уже не идет, а льется. В самый-то раз поспели: поест снежок.
     - Горы какие были... а все упрятали!
     Спрятались в погреба все горы. Ну, будто  в  сказке: Василиса-Премудрая
сказала.
     Ржут по конюшням лошади, бьют по стойлам. Это всегда - весной. Вон уж и
коновал заходит,  цыган  Задорный,  страшный с своею сумкой, - кровь лошадям
бросать.  Ведет  его кучер за  конюшни,  бегут  поглядеть  рабочие.  Меня не
пускает Горкин: не годится на кровь глядеть.
     По завеянному снежком двору бродят  куры и голуби, выбирают присыпанный
лошадьми  овес.  С  крыш уже прямо льет,  и на заднем  дворе,  у  подтаявших
штабелей сосновых, начинает копиться лужа - верный зачин весны. Ждут ее - не
дождутся вышедшие на волю утки: стоят и лущат носами  жидкий  с воды снежок,
часами стоят на  лапке.  А невидные ручейки  сочатся. Смотрю и я:  скоро  на
плотике кататься. Стоит и Василь-Василич, смотрит и думает, как  с ней быть.
Говорит Горкину:
     - Ругаться опять будет, а  куда ее, шельму, денешь! Совсюду в ее текет,
так  уж  устроилось.  И  на  самом-то  на  ходу... передки вязнут, досок  не
вывезешь. Опять, лешая, набирается!..
     - И не трожь  ее лучше, Вася... - советует и Горкин. -  Спокон веку она
живет.  Так  уж тут  ей  положено.  Кто ее  знает...  может,  так,  ко двору
прилажена!.. И глядеть привычно, и уточкам разгулка...
     Я рад.  Я люблю нашу  лужу, как  и Горкин. Бывало, сидит на бревнышках,
смотрит, как утки плещутся, плавают чурбачки.
     - И до нас была, Господь с ней... оставь.
     А Василь-Василич все думает. Ходит в крякает, выдумать ничего не может:
совсюду стек! Подкрякивают ему и утки:  так-так... так-так... Пахнет  от них
весной, весеннею теплой кислотцою... Потягивает из-под навесов дегтем: мажут
там оси и колеса, готовят выезд. И от  согревшихся штабелей сосновых  острою
кислотцою  пахнет,  и от  сараев старых, и от лужи,  - от спокойного старого
двора.
     - Была  как - пущай и будет так! - решает Василь-Василич. - Так и скажу
хозяину.
     - Понятно: так и скажи: пущай ее остается так.
     Подкрякивают  и утки, радостные,- так-так...  так-так...  И капельки  с
сараев радостно тараторят наперебой -  кап-кап-кап... И во всем, что ни вижу
я,  что глядит  на  меня  любовно,  слышится мне  -  так-так.  И  безмятежно
отстукивает сердце - так-так...


ПОСТНЫЙ РЫНОК

     Велено запрягать Кривую, едем па Постный Рынок. Кривую запрягают редко,
она  уже  на спокое, и  ее  очень  уважают. Кучер  Антипушка,  которого тоже
уважают, и  которой теперь  -  "только для  хлебушка", рассказывал мне,  как
уважают Кривую лошади:  "ведешь  мимо ее денника,  всегда  посуются-фыркнут!
поклончик скажут... а расшумятся если,  она стукнет ногой - тише, мол! и все
и  затихнут".  Антип все знает. У него  борода, как  у святого, а  на  глазу
бельмо: смотрит все на кого-то, а никого не видно.
     Кривая очень стара. Возила еще прабабушку  Устинью, а теперь только нас
катает,  или по особенному делу - на Болото за  яблочками  на Спаса,  или по
первопутке  -  снежком  порадовать,  или  -   на  Постный  Рынок.  Антип  не
соглашается отпускать, говорит - тяжела дорога, подседы еще набьет от грязи,
да чего она  там  не видала... Но Горкин уговаривает,  что для хорошего дела
надо, в всякий  уж год ездит на Постный Рынок, приладилась и умеет с народом
обходиться, а Чалого закладать нельзя - закидываться начнет от гомона, с ним
беда. Криую  выводят под  попонкой, густо мажут  копытца и надевают суконные
ногавки. Закладывают в лубяные санки и дугу выбирают тонкую и  легкую сбрую,
на  фланелье.  Кривая стоит и дремлет. Она широкая, темно-гнедая с проседью;
по раздутому брюху  -  толстые, как веревки, жилы. Горкин дает  ей  мякиша с
горкой соли, а то не сдвинется, прабабушка так набаловала. Антип сам выводит
за  ворота и ставит головой так, куда нам ехать. Мы  сидим с Горкиным, как в
гнезде, на сене.  Отец  кричит  в форточку: "там его  Антон на руки возьмет,
встретит... а  то еще задавят!" Меня, конечно.  Весело провожают,  кричат  -
"теперь, рысаки, держись!". А Антип все не отпускает:
     - Ты, Михаила Панкратыч, уж не неволь ее, она знает. Где пристанет - уж
не неволь, оглядится - сама пойдет, не неволь уж. Ну, час вам добрый.
     Едем, постукивая  на  зарубках, -  трах-трах.  Кривая идет  ходко, даже
хвостом играет. Хвост у ней  реденький,  в  крупу пушится звездочкой. Горкин
меня  учил:  "и  в  зубы не гляди,  а гляди в  хвост:  коли репица ежом - не
вытянет   гужом,   за  два-десять   годков   клади!"   Лавочники  кричат   -
"станция-Петушки!".  Как раз  Кривая и  останавливается,  у самого  Митриева
трактира: уж так  привыкла. Оглядится - сама пойдет, нельзя неволить. Дорога
течет, едем, как по густой  ботвинье. Яркое солнце, журчат  канавки,  кладут
переходы-доски. Дворники, в пиджаках,  тукают в лед ломами. Скидывают с крыш
снег. Ползут сияющие возки со  льдом. Тихая Якиманка снежком  белеет, Кривая
идет ходчей. Горкин доволен - денек-то Господь послал! - и припевает даже:

     Едет Ваня из Рязани,
     Полтораста рублей сани,
     Семисотельный конь,
     С позолоченной дугой!

     На Кривую подмигивает, смеется.

     Кабы мне таку дугу,
     Да купить-то невмогу,
     Кину-брошу вожжи врозь -
     Э-коя досада!

     У  Канавы  опять  станция -  Петушки:  Антип махорочку покупал, бывало.
Потом у Николая-Чудотворца, у Каменного Моста: прабабушка свечку ставила. На
Москва-реке лед берут, видно лошадок, саночки и зеленые куски льда,  - будто
постный лимонный сахар. Сидят вороны на сахаре, ходят у  полыньи, полощутся.
Налево, с моста, обставленный лесами, еще бескрестный, - великий Храм: купол
Христа Спасителя сумрачно золотится в щели; скоро его раскроют.
     - Стропила наши,  под кумполом-то, - говорит к Храму  Горкин,  -  нашей
работки ту-ут..! Государю Александре Миколаичу, дай  ему Бог  поцарствовать,
генерал-губернатор папашеньку  приставлял,  со  всей ортелью! Я те  расскажу
потом, чего наш  Мартын-плотник уделал, себя Государю доказал... до самой до
смерти, покойник, помнил. Во  всех мы дворцах работали, и по  Кремлю. Гляди,
Кремль-то    наш,    нигде     такого    нет.    Все    соборы    собрались,
Святители-Чудотворцы...  Спас-на-Бору,  Иван-Великий,  Золота  Решетка...  А
башни-то каки, с орлами! И татары жгли, и поляки жгли, и француз жег,  а наш
Кремль все стоит. И довеку будет. Крестись.
     На середине моста Кривая опять становится.
     - Это прабабушка твоя  Устинья все тут приказывала пристать,  на Кремль
глядела. Сколько годов, а Кривая все помнит! Поглядим и  мы. Высота-то кака,
всю оттоль Москву видать. Я те на Пасхе свожу, дам все понятие... все соборы
покажу,  и  Честное-Древо, и  Христов Гвоздь,  все  будешь  разуметь.  И  на
колокольню свожу, и Царя-Колокола покажу, и Крест Харсунской, исхрустальной,
сам Царь-Град прислал. Самое наше святое место, святыня самая.
     Весь Кремль - золотисто-розовый, над снежной Москва-рекой. Кажется мне,
что там - Святое, и нет никого людей. Стены с башнями - чтобы не смели войти
враги. Святые сидят в Соборах. И спят Цари. И потому так тихо.
     Окна розового дворца  сияют. Белый собор сияет. Золотые кресты сияют  -
священным светом. Все  - в  золотистом воздухе, в дымном-голубоватом  свете:
будто кадят там ладаном. ...
     Что во мне бьется так, наплывает в глазах туманом? Это - мое, я знаю. И
стены, и  башни,  и соборы...  и дынные облачка за ними,  и эта  моя река, и
черные полыньи, в воронах, и  лошадки, и  заречная даль посадов... - были во
мне всегда. И все я знаю. Там, за стенами, церковка под бугром, -  я знаю. И
щели  в стенах  - знаю. Я глядел из-за стен...  когда?.. И  дым  пожаров,  и
крики, и набат... - вср помню! Бунты, и топоры, и плахи,  и молебны... - все
мнится былью, моей былью... - будто во сне забытом.
     Мы смотрим с моста. И Кривая смотрит -  или дремлет? Я  слышу окрик,  -
"ай примерзли?" - узнаю Чалого,  новые наши сани и молодого кучера  Гаврилу.
Обогнали нас.  И  вон уже где, под самым  Кремлем  несутся,  по  ухабам! Мне
стыдно,  что  мы примерзли.  Да  что же, Горкин?.. Будочник  кричит  - вчего
заснули?" - знакомый Горкину. Он старый, добрый. Спрашивает-шутит:
     - Годков сто будет? Где вы такую раскопали,  старей Москва-реки? Горкин
просит:
     - И не маши лучше, а то и до вечера не  стронет!  Подходят  люди:  чего
случилось? Смеются: "помирать, было, собралась, да бутошника боится!" Кривую
гладят, подпирают санки, но она только головой мотает - не Желает. Говорят -
"за польцимейстером надо посылать!".
     -  Ладно, смейся...  - начинает  сердиться Горкин,  - она поумней тебя,
себя знает.
     Кривая трогается. Смеются: "гляди, воскресла!.."
     - Ладно, смейся. Зато  за  ней  никакой заботы... поставим, где  хотим,
уйдем, никто и не угонит. А гляди-домой помчит... ветру не угнаться!
     Едем под  Кремлем,  крепкой  еще дорогой,  зимней.  Зубцы  и щели...  и
выбоины стен говорят мне о  давнем-давнем. Это не кирпичи, а древний камень,
и на нем кровь,  святая. От стен и посейчас  пожаром пахнет. Ходили  по  ним
Святители, Москву хранили. Старые Цари  в Архангельском  Соборе  почивают, в
подгробницах,  Писано  в старых  книгах -  "воздвижется Крест Харсунский, из
Кремля выйдет в пламени", - рассказывал мне Горкин.
    - А это - Башня Тайницкая, с подкопом. С нее  пушки  палят, в Крещенье,
когда на Ердань ходят.


     Народу гуще. Несут вязки сухих грибов,  баранки, мешки с горохом. Везут
на салазках редьку и кислую капусту. Кремль уже  позади, уже чернеет торгом.
Доносит гул. Черно, - до Устьинского Моста, дальше.
     Горкин ставит Кривую, закатывает на тумбу вожжи. Стоят  рядами лошадки,
мотают торбами. Пахнет сенцом на солнышке, стоянкой. От голубков вся улица -
живая, голубая. С  казенных домов слетаются, сидят на  санках. Под санками в
канавке плывут овсинки,  наерзывают льдышки.  На припеке яснеют камушки. Нас
уже поджидает Антон Кудрявый, совсем великан, в белом, широком полушубке.
     -  На  руки  тебя  приму, а  то  задавят,  -  говорит Антон,  садясь на
корточки, - папашенька распорядился.  Легкой же ты, как муравейчик! Возьмись
за шею... Лучше всех увидишь.
     Я  теперь  выше  торга,  кружится  подо  мной народ.  Пахнет  от Антона
полушубком,  баней и... пробками.  Он напирает, и  все  дают дорогу; за нами
Горкин. Кричат; "ты, махонький, потише! колокольне деверь!" А Антон шагает -
эй, подайся!
     Какой же великий торг!
     Широкие плетушки на санях, - все клюква, клюква, все красное. Ссылают в
щепные короба и. в ведра, тащат на головах.
     - Самопервеющая клюква! Архангельская клюкыва!..
     - Клю-ква... - говорит Антон, - а по-нашему и вовсе журавиха.
     И  синяя  морошка,  и  черника -  на  постные  пироги  и кисели.  А вон
брусника, в ней яблочки. Сколько же брусники!
     - Вот  он, горох,  гляди...  хороший горох, мытый. Розовый,  желтый,  в
санях,  мешками.  Горошники  -  народ веселый, свои, ростовцы. У Горкина тут
знакомцы.  "А,  наше  вашим...  за  пуколкой?"  - "Пост,  надоть  повеселить
робят-то...   Серячок  почем  положишь?"   -  "Почем  почемкую  -  потом   и
потомкаешь!" - "Что  больно несговорчив,  боготеешь?"  Горкин  прикидывает в
горсти, кидает  в рот. - "Ссыпай три меры".  Белые мешки, с зеленым,  -  для
ветчины, на Пасху. - "В Англию торгуем... с тебя дешевше".
     А вот капуста.  Широкие  кади на санях, кислый я вонький дух. Золотится
от  солнышка,  сочнеет.  Валят ее в  ведерки  и в  ушаты,  гребут  горстями,
похрустывают - не горчит ли? Мы пробуем капустку, хоть нам не надо.
     Огородник  с Крымка сует  мне  беленькую  кочерыжку,  зимницу,  -  "как
сахар!". Откусишь - щелкнет.
     А вот и  огурцами потянуло, крепким и свежим духом, укропным,  хренным.
Играют золотые огурцы  в  рассоле, пляшут. Вылавливают их ковшами, с палками
укропа,  с листом смородинным, с  дубовым, с хренком. Антон дает мне тонкий,
крепкий, с пупырками; хрустит мне в ухо, дышит огурцом.
     - Весело у нас,  постом-то? а? Как  ярмонка. Значит, чтобы не грустили.
Так, что ль?.. - жмет он меня под ножкой.
     А вот вороха морковки  - на пироги с лучком, и лук,  и  репа, и свекла,
кроваво-сахарная,  как   арбуз.  Кадки   соленого   арбуза,   под  капусткой
поблескивает зеленой плешкой.
     - Редька-то, гляди, Панкратыч... чисто боровки! Хлебца с такой умнешь!
     -  И две умнешь, -  смеется  Горкин,  забирая редьки. А  вон - соленье;
антоновка, морошка, крыжовник, румяная  брусничка с белью, слива в кадках...
Квас  всякий  -  хлебный,  кислощейный,  солодовый,  бражный,  давний   -  с
имбирем...
     - Сбитню кому, горячего сбитню, угощу?..
     - А сбитню хочешь? А, пропьем с тобой семитку. Ну-ка, нацеди.
     Пьем сбитень, обжигает.
     - Постные блинки, с лучком! Грещ-щневые-ллуковые блинки!
     Дымятся луком на дощечках, в стопках.
     - Великопостные самые... сах-харные пышки, пышки!..
     - Грешники-черепенники горря-чи, Горрячи греш-нички..!
     Противни  киселей  - ломоть копейка. Трещат  баранки.  Сайки,  баранки,
сушки...  калужские, боровские, жиздринские, - сахарные, розовые, горчичные,
с  анисом - с тмином,  с  сольцой и маком... переславские  бублики, витушки,
подковки, жавороночки... хлеб лимонный, маковый, с шафраном, ситный  весовой
с изюмцем, пеклеванный...
     Везде  -  баранка.  Высоко, в бунтах.  Манит с  шестов на солнце, висит
подборами,  гроздями.  Роются  голуби  в  баранках,  выклевывают  серединки,
склевывают  мачок.  Мы  видим  нашего  Мурашу,  борода  в лопату,  в  мучной
поддевке. На шее ожерелка из баранок. Высоко, в баранках, сидит его сынишка,
ногой болтает.
     - Во, пост-то!.. - весело кричит Мураша, - пошла бараночка, семой возок
гоню!
     - Сбитню, с бараночками... сбитню, угощу кого...
     Ходят  в  хомутах-баранках,  пощелкивают  сушкой,  потрескивают  вязки.
Пахнет тепло мочалой.
     - Ешь, Москва, не жалко!..
     А вот  и медовый ряд. Пахнет церковно, воском. Малиновый,  золотистый,-
показывает Горкин, - этот  называется печатный, энтот - стеклый, спускной...
а который темный - с гречишки,  а  то  господский светлый,  липнячок-подсед.
Липонки, корыта, кадки. Мы пробуем от всех сортов. На бороде Антона липко, с
усов стекает,  губы  у меня  залипли.  Будочник  гребет  баранкой,  диакон -
сайкой. Пробуй, не жалко! Пахнет от Антона медом, огурцом.
     Черпают черпаками, с восковиной, проливают на грязь,  на шубы. А вот  -
варенье. А  там - стопками ледяных тарелок - великопостный сахар, похожий на
лед  зеленый,  и розовый, и красный,  и лимонный. А вон, чернослив  моченый,
россыпи шепталы,  изюмов,  и  мушмала,  и винная  ягода на вязках, и бурачки
абрикоса  с  листиком,  сахарная кунжутка, обсахаренная малинка  и  рябинка,
синий  изюм  кувшинный,  самонастояще постный,  бруски помадки с  елочками в
желе,  масляная  халва,  калужское тесто кулебякой, белевская  пастила...  и
пряники, пряники - нет конца.
     - На тебе постную овечку, - сует мне беленький пряник Горкин.
     А вот и масло. На солнце бутыли - золотые: маковое, горчишное, орешное,
подсолнечное... Всхлипывают насосы, сопят-бултыхают в бочках.
     Я слышу всякие имена, всякие  города  России. Кружится подо мной народ,
кружится голова от гула. А внизу тихая белая река, крохотные лошадки, санки,
ледок зеленый, черные мужики, как куколки. А за рекой, над темными садами, -
солнечный туманец  тонкий, в нем колокольни-тени,  с  крестами в  искрах,  -
милое мое Замоскворечье.
     -  А вот, лесная наша говядинка, грыб пошел!  Пахнет  соленым, крепким.
Как знамя  великого  торга  постного,  на  высоких  шестах  подвешены  вязки
сушеного белого гриба. Проходим в гомоне.
     Лопаснинские,   белей   снегу,    чище    хрусталю!   Грыбной   елараш,
винегретные...  Похлебный  грыб  сборный,  ест   прнтоиии  соборный!  Рыжики
соленые-смоленые,   монастырские,   закусочные...    Боровички    можайские!
Архиерейские  грузди, нет  сопливей!..  Лопаснинскне  отборные,  в  медовом
уксусу,  дамская  прихоть,  с  мушиную  головку,  на  зуб  неловко,  мельчен
мелких!..
     Горы  гриба сушеного,  всех сортов.  Стоят  водопойные  корыта, плавает
белый триб, темный и красношляпный, в пятак и в  блюдечко.  Висят на  жердях
стенами. Шатаются  парни, завешанные вязанками, пошумливают грибами, хлопают
по доскам до звона: какая сушка! Завалены грибами сани, кули, корзины...
     - Теперь до  Устьинского  пойдет,  - грыб  и грыб!  Грыбами  весь  свет
завалим. Домой вора.
     Кривая идет  ходчей.  Солнце  плывет, к  закату,  снег  на  реке синее,
холоднее.
     -  Благовестят,  к  стоянию торопиться надо,  - прислушивается  Горкин,
сдерживая Кривую, - в Кремлю ударили?..
     Я слышу благовест, слабый, постный.
     - Под горкой,  у  Константина-Елены. Колоколишко у  них  ста-ренький...
ишь, как плачет!
     Слышится мне призывно - по-мни... по-мни... и жалуется как будто.
     Стоим на мосту, Кривая опять застряла. От Кремля благовест, вперебой, -
другие колокола  вступают.  И с  розоватой церковки, с  мелкими  главками на
тонких шейках, у  Храма  Христа  Спасителя,  и по реке, подальше, где Малюта
Скуратов  жил, от  Замоскворечья, - благовест:  все зовут.  Я оглядываюсь на
Кремль; золотится Иван Великий, внизу темнее, и глухой - не его ли - колокол
томительно позывает - по-мни!..
     Кривая идет ровным, надежным ходом, я звоны плывут над нами.
     Помню.